13 октября 2007 г. Спектакль закончен: отзвучали бисы...
Прошло всего три дня с тех пор, как Юра приехал в Москву, но за это время произошло столько событий, что кажется, что это было уже так давно. Сколько переживаний осталось позади, и вот сейчас, когда все получилось, когда мы сделали все задуманное, когда уже отпустило, и мы можем расслабиться – и вот тут-то ты начинаешь осознавать, до чего же мы, мягко говоря, устали Но, как бы то ни было, мне очень хочется, чтобы все впечатления, которые Юрий Решетников вынес из нынешнего приезда в Москву, остались не только в памяти…
В: Юра, в этот раз ты впервые так относительно надолго задержался в Москве, отложив все свои срочные дела, – и на это у нас с тобой были довольно веские причины.
Вчера ты впервые участвовал в съемках программы «Ангажемент» на телеканале «Столица плюс», которая в этот раз была полностью посвящена артисту петербургского Литературного театра «Классика» Юрию Решетникову. Событие для нас с тобой радостное, но вместе с тем и очень ответственное, поскольку передача шла в прямом эфире, что требовало от актера серьезной работы, максимальной собранности – ведь каждое сказанное тобой слово ни подкорректировать, ни переписать заново будет нельзя. Поэтому это, конечно, намного сложнее… Вот как ты себя чувствовал перед записью, когда не было точного плана работы, а всего лишь примерный набросок вопросов, что могла задать тебе ведущая, когда не было предпрограммной репетиции? Сплошной экспромт… Мы и с Людмилой Михайловной Акулининой – режиссером и ведущей этой программы – впервые встретились буквально минут за 15 до эфира.
Ю: Честно говоря, все оказалось проще, чем я думал.
В: Ну, да – это потом ты это понял, когда закончился эфир. А вначале?
Ю: Перед съемкой ОЧЕНЬ нервничал, очень. Когда она началась – нервничал ровно до первого показа, а именно, когда пошел отрывок из нашего спектакля «Русский сатирикон». А потом как-то успокоился, и оно пошло…
В: Что дало к этому толчок?
Ю: Была пауза, за которую я смог просто элементарно собраться и успокоиться. Первые наброски, первые разговоры… я понял – что, как. Манера поведения, манера общения… Вот эта маленькая люфт-пауза, когда можно было просто все понять… и все, я успокоился.
В: Знаешь, вот со стороны это смотрелось, конечно, непросто, поскольку мы с Ириной очень переживали за тебя. Буквально за несколько минут до эфира, уже сидя перед камерой, ты еще пытался рассказывать какие-то анекдоты, что, в общем-то, было несколько странно. Но я прекрасно понимала твое состояние…
Но вот пошел эфир, и перед нами в одну секунду предстал совсем другой человек: в меру серьезный, в меру улыбающийся и прекрасно контролирующий себя перед камерой. Это было удивительно.
Ты начинаешь работать. Вот как тебе было перед камерой? Очень сложно?
Ю: Когда непосредственно общался с ведущей – сложностей не было. Есть глаза, и есть партнер, с которым общаешься, – есть человек. Но когда в камеру надо что-то читать, когда нет этой ответной реакции зала, к которой я уже привык и которую ты прогнозируешь… А тут ты не понимаешь – хорошо, плохо? Вот это для меня, конечно, сложность. Смотреть в одну точку… Я понимаю, что на экране люди видят меня, а я-то их не вижу… И это вот было… да, в камеру сначала читать было сложновато. Потом в какой-то момент – когда читал Цветаеву – возник... Ну, там было просто исповедальное достаточно стихотворение – я наконец-то смог уйти в себя, в эту исповедь, когда уже стало не суть важно ощущение вот этого зрачка, который так пристально смотрит на тебя… Короче – когда погрузился в работу… в процесс, тогда все ушло: уже без разницы…
В: Наверное, вот тогда мы перестали так волноваться за тебя, когда в студию поступил первый звонок от телезрителей. Помню, что это был мужчина, который тепло отозвался о тебе, сказав, что ты ему очень понравился. А потом несколько раз просили назвать адрес Культурного центра, где ты завтра будешь играть. И вот с этого момента мы совершенно успокоились, поняв, что все идет хорошо, тем более, что на экране монитора ты выглядел просто замечательно.
Ну, теперь мы немного поговорим с тобой о прошедшем спектакле. Уже второй раз ты играл на московской сцене «Есенина». Вот, на мой взгляд, наш первый спектакль в Нащокинском, как я сейчас это понимаю, был некой генеральной репетицией перед другими предстоящими спектаклями. Во-первых, ты впервые в Москве играл сольный спектакль. Московский зритель, в общем-то, тебе был еще незнаком, и, скажем так – опять-таки, это я понимаю по прошествии какого-то времени, когда мы с тобой уже поработали в других залах – в Нащокинском играть спектакли крайне сложно. Да, это прекрасная площадка для музыкальных вечеров, но никак не для спектаклей, и я сейчас понимаю, как тебе было там сложно, тем более – впервые…
Вот как тебе игралось в Центре Чайковского? Если пушкинскую программу мы с тобой делали, выстроив на сцене гостиную тех времен, и это как-то помогало тебе, то тут ты играл практически на пустой сцене.
Ю: На самом деле – это абсолютно нормальная форма существования для меня. Мы внутри театра так и шутим: у нас театр одного стула. Так что для меня-то большей сложностью было как раз, когда на сцене была пушкинская гостиная.
В: Я понимаю, о чем ты говоришь, но ты великолепно справился с этим.
Ю: (улыбается, вспоминая…) Нет, с одним стулом – да абсолютно никаких проблем! Тем более, что мы сделали этот задник, который и повесили. И вот он и создал такое нужное пространство сцены. И все: проблем в этом плане не было никаких. Игралось нормально.
В: Вот на наших предыдущих спектаклях, когда московский зритель тебя только начал узнавать, было очень много моих знакомых, которые прочли о тебе в Интернете. На этом же спектакле было очень много новых людей, которые впервые сегодня увидели тебя. Ты видел нового, не знакомого тебе зрителя… Помнишь, ты говорил, что, благодаря моим стараниям, идет свой зритель, а в этот раз все было с точностью до наоборот. Подавляющее количество людей сегодня впервые у нас. И как в этом случае игралось тебе?
Ю: (смеется) Да, но на первых рядах все равно сидел свой зритель, так что тут, на самом деле, все очень просто. С одной стороны, видишь очень доброжелательные глаза своего зрителя, но когда я уходил глазами дальше и видел незнакомые лица…
В: Ты уже различаешь своих, постоянных?
Ю: Нет, не различаю. Как бы сказать? Я не вижу… я вижу глаза. Я не могу различить: просто есть…
В: То есть, ты видишь именно глаза, а не лица?
Ю: Да, мне это очень важно видеть.
В: Доброту в них, понимание?..
Ю: Понимаешь, когда смотрят свои – и все, они рады!… И ты понимаешь – да, мой. Смотришь, вот там – настороженный взгляд: ага, значит, он не был у меня еще ни разу… А вот тут и начинается мастерство: зацепить, притянуть – чтобы смотрел и не дышал. Я даже видел, как у кого-то идет сравнительный анализ: меня сравнивали с какими-то другими исполнителями.
В: Все время поражаюсь, как ты, играя, можешь еще одновременно видеть это? Это что – как-то на подсознательном уровне идет?
Ю: Да, это просто видишь – как глаза теплеют, как за тобой начинают повторять эти стихи и с удивлением понимать, что, в общем, стихи-то про другое – не про то, как они привыкли это читать.
В: Да, «Русь советская», например. Для многих это было неожиданно…
Ю: Это находка Дженни Николаевны Катышевой.
В: Ты великолепно передал в ней отношение Есенина к революционным переменам.
Ю: Спектакль начинался делаться именно с этой поэмы. Она сказала, что, если это пройдет, – делать будем все остальное. И вот мы начали и сделали «Русь антисоветскую» где-то за полтора-два месяца. Там очень большой процесс: действие очень сильное, очень мощное, и его все надо проследить, показать, не упустить. Поэма очень сложная.
В: Знаешь, я была очень рада, что, буквально в последний момент, ты все-таки принял решение работать с антрактом, поскольку выдержать такой накал, который шел со сцены, без перерыва очень сложно. Людям надо было дать передышку. И я увидела, что некоторые взялись за ручки и стали писать тебе записки (перед началом спектакля я объявила, что по его окончании ты ответишь на записки из зала) И еще: в перерыве был один забавный случай – я даже вспомнила себя, когда в первый раз попала в «Бродячую собаку». Ко мне подошли молодые девчата и спросили, сколько тебе лет? И по всему было видно, что ты очень понравился им. Я, улыбаясь про себя, ответила – заранее зная последовавшую за этим реакцию…
Я считаю нашим выигрышным моментом, что именно на этом спектакле, когда особенно было много новых зрителей, которым ты очень понравился и которых ты сумел заинтересовать собой, – состоялся вот этот твой непосредственный контакт с залом путем ответа на их вопросы, причем, весьма разнообразные. И, отвечая на них, ты очень хорошо раскрылся как человек и как актер. И это было очень интересно. Я видела, как люди по-хорошему удивлялись: три высших образования у актера – согласись, это не так часто встречается… Вот как ты себя чувствовал, когда отвечал на записки? – ведь это тоже впервые у нас с тобой…
Ю: (улыбается… медленно) После спектакля я себя не чувствую никак.
В: Но ты же еще находился на сцене и должен был как-то соответствовать…
Ю: Нет, но когда, вот, выложился в спектакле – уходит вот эта суета внутренняя. Все уходит, потому что у тебя сил нету суетиться… Поэтому чувствовал себя уже достаточно нормально, потому что зал был уже мною взят…
В: Ты это чувствовал? Ты это видел?
Ю: Да, по окончании спектакля.
В: Цветы, аплодисменты…
Ю: Приятие… какое приятие было спектакля? Нет, естественно, кому-то что-то наверняка не понравилось. Сам там напортачил с годами.
В: Да уж, про тридцать лет – это было лихо. Я очень долго смотрела на тебя, думая – что ты говоришь? (Юра, имея в виду статью Луначарского, вышедшую в тридцатом году, ошибся…)
Нет, понравилось – просто мои есенинцы подошли ко мне с вопросом, который я уже почти год не могу сдвинуть с места и который я поднимаю каждый раз, как только заходит речь об этом спектакле. Это моя головная боль. И, если вопрос с «кОбелем» у нас, наконец-то, слава Богу, снят, то здесь я пока не вижу, как это можно переделать. Причем, в разговоре с Дженни Николаевной я все аргументированно обосновала, почему этого делать нельзя, – но воз и ныне там… (Дело в том, что в спектакле есть стихотворение – «Заметался пожар голубой…», которое здесь соотносится с Айседорой Дункан, хотя на самом деле оно было посвящено актрисе Камерного театра Августе Леонидовне Миклашевской. Меня еще там, в «Бродячей собаке», это резануло… Я считаю, что это совершенно недопустимо – так играть с историческими фактами. Да и просто это несколько нелепо выглядит: грузной сорокапятилетней женщине – «Поступь нежная, легкий стан…» Словно в насмешку…
Я уже неоднократно говорила Юре, что это проходит только там, где не очень знают биографию С.Есенина. В Москве же это не пройдет. И точно – наши есенинцы сразу указали Юре на эту ошибку. Только не ему на это надо указывать, а режиссеру. Она должна заменить это стихотворение каким-то другим. Я сама пыталась найти что-либо подходящее, но пока к сценарию подобрать что-то органичное не получается. Вот так.)
Ю: Ну, найди альтернативу! Тут речь идет о любви к женщине. Кому Пушкин посвятил «Признание»? Неважно, кому…
В: Нет, совершенно с тобой не согласна. Здесь весь цикл стихотворений «Любовь хулигана» посвящен Августе Миклашевской, но никак не Айседоре Дункан, и переиначивать это – ну, никак нельзя! Вот тут я буду твердо стоять на своем.
Ю: (улыбается) Ну, не со мной, а с Дженни Николаевной.
В: Так, ну ладно. Пока оставим этот больной вопрос. Надеюсь, что все равно он каким-то образом разрешится. Ответь мне, пожалуйста, вот на такой вопрос. После спектакля ты довольно много общался с публикой: подписывал программки, фотографировался, отвечал на вопросы. Вот скажи – какое ощущение в этот раз у тебя осталось от зрителя? От не знакомого тебе зрителя…
Ю: (тихо, улыбаясь…) Как всегда: чувство глубокого удовлетворения (не выдерживает и смеется).
В: Ты привык к московскому зрителю? Ты можешь сказать, что теперь ты знаешь его реакцию?
Ю: Уже да.
В: Хочется такое же ощущение поймать в Петербурге?
Ю: (задумывается)
В: Не поймаешь…
Ю: Такого нет, не поймаешь. В Питере другая публика (Юра делает упор на эти слова)
В: Я ни в коем случае не говорю, что она хуже, – нет, она просто другая.
Ю: Так же цветы, так же что-то подписываешь… Но публика другая… Это разное, это нельзя сказать – хуже, лучше. На самом деле – тишина во время спектакля практически одинаковая: что в Петербурге, что в Москве. Я раньше как-то боялся этого: что ж так тихо сидят-то? (смеется) Спят или уже разошлись? А сейчас наоборот – мне это очень нравится. И если кто-то там вдруг зашевелился – значит, не поймал какого-то человечка. Да, публика очень разная, отдача очень… Конечно, с московской публикой… вот опять – сложно сказать. Когда мы с Михаилом Давыдовичем привозили сюда чеховскую программу, восприятие здесь было уникальное. (шепотом ) Когда слушали текст, смысл ловили… Такого у нас не было в Петербурге.
В: Вы показывали там чеховскую программу?
Ю: Делали год назад. Я не беру тот плохой прогон, который у нас был перед поездкой – там была другая реакция. На самом деле, когда мы показывали Зощенко в Петербурге, – реакция очень яркая.
В: Да, я сама видела, как практически весь спектакль в зале постоянно звучал смех.
Ю: Нет, в Петербурге просто другие глаза, другой мыслительный процесс у зрителя, и чуть-чуть по-иному размещаются какие-то акцентики. И ты понимаешь, что вот здесь это надо, а там надо вот так… Вот, честно говоря, сейчас уже выхожу на московскую публику абсолютно как бы так… спокойно, потому что публика, действительно, ОЧЕНЬ доброжелательна… В Петербурге этот момент… Честно говоря – он очень даже ценен…
В: Ты себя там как-то особо дисциплинируешь или как?
Ю: Себя надо всегда дисциплинировать. Нет дисциплины – нет ничего. Ну, я имею в виду, конечно, внутреннюю дисциплину. В спектаклях, тем более, в такой форме, как литературный театр, это особенно необходимо. А в Москве ОЧЕНЬ доброжелательная публика. Это ОЧЕНЬ хорошо! (шепотом) Отдача такая классная – и это приятно, очень приятно. А в Петербурге тебя все время оценивают. Вот это и есть какая-то интересная история: тебя даже любят, но все равно проверяют. И это хорошо – это очень дисциплинирует. Не могу сказать, что вот это хуже, а это лучше: эти все истории всегда играют в плюс – ну, смотря, как к ним относиться. Такое яркое приятие меня как актера – это приятно. (дурачится) В лучах славы, там… И думаешь – стоп. Есть такое понятие – «зазвездился». Ну-ка, ну-ка – убираем, убираем: есть все время этот посыл – загнуть пальцы. Вот это, честно говоря, такая классная проверочка для самого себя, потому что…(посерьезнел) Ну, звезд много – играть некому! Дженни Николаевна в этом случае говорит:
– Юра, всегда дели на 32.
В режиссерских делах есть такой момент, когда надо умножать на 32… Я всегда говорил: на порядок уйти, а тут лучше даже на 32 – вот так более реально видеть и себя, и то, что ты делаешь.
В: Знаешь, сегодня на бисах был один трогательный момент. Помнишь, как я тебя попросила исполнить «Графа Нулина», причем не всего, а только отрывок. Я прекрасно понимала, что после Есенина – это очень тяжело. Но поскольку ты однажды сказал, что на этой поэме ты отдыхаешь, то, значит, это не такая тяжелая вещь. Слышал бы ты, как стали возмущаться на это мои погудинцы:
– Ты что? Он же уже устал, это уже просто невозможно!
И мне пришлось проявить даже некоторую твердость: ты прекрасно знаешь, что я - ничего просто так не делаю Наверное, у меня были на это какие-то свои мысли и расчеты. Конечно, мне было очень дорого, что мои девчонки так бережно относятся к тебе.
Ю: Когда я закончил Есенина… реквием смерти… тогда закончилось все (надо было видеть сейчас его лицо… даже мне стало несколько не по себе…). Я же был просто мертвый. И когда со стороны зритель это видит… Поэтому и начинает жалеть.
В: Нет, Юра, – «Графа Нулина» ты начал читать после ответов на записки. Тут ты немного пришел в себя, тут уже можно было с тобой разговаривать: сразу после Есенина – я даже и не решилась бы…
Ю: Ну, как ты помнишь, в Нащокинском «Графа Нулина» я читал сразу же после Есенина.
В: А ты не помнишь, какой ты был после этого?
Ю: Ну, на этой поэме я восстанавливаюсь. Я не знаю, почему, но как-то она меня вводит в жизнь обратно. А читать половину… Хотя там есть момент, где можно было остановиться.
В: Да, но когда ты сказал: «Граф Нулин». Поэма. Вся», – я думала, что меня сейчас просто пристрелят мои дорогие погудинцы (мы смеемся). Но, если говорить серьезно, то на самом деле такое бережное отношение зрителя – это счастье для артиста, это дорогого стоит. Во время бисов и после спектакля ко мне подходили люди, чтобы записать мой номер телефона, – для того, чтобы иметь информацию о твоем следующем спектакле. Пожалуй, что вот после сегодняшнего «Есенина» интерес московской публики к тебе значительно возрос. Знал бы ты, как это было для меня отрадно…
Ю: Вот знаешь, каждый раз после спектакля – но, кстати, в этот раз почему-то не было этого, слишком насыщенная получилась программа – зачем мне все это надо?
В: (удивленно) И вот после этого тоже?
Ю: Нет, а вот после этого не было этого чувства. Очень часто после спектакля бывает вот это ощущение. 3 октября я играл «Есенина» в Александро-Невской Лавре. Ну, сыграл – все. Выпотрошенный, ну просто… до такой пустоты, что… Думаю – ну, зачем мне все это надо? День, два: отошел – все, готов опять работать, готов опять на сцену.
В: Чем больше я с тобой работаю, тем более поражаюсь... Раньше я как-то об этом не задумывалась: ну, выходит человек на сцену, читает стихи, еще как-то их обыгрывая… Юра, а почему именно «Граф Нулин»?
Ю: Все очень просто. Когда я учился в театральном, то собирал записи, и вот как-то услышал эту поэму в исполнении Сергея Юрского. Слушал, слушал – мне не нравилось. Нет, не так: хорошая, отличная работа, но я бы сделал по-другому. Вот был там для меня какой-то диссонанс, и поэтому я решил его сделать. Дослушался до такого момента, что первоначально я просто совпадал с Юрским до запятых, до пауз. Потом я полгода потратил на то, чтобы уйти от Юрского и сделать свою актерскую работу. Меня это очень зацепило, заинтересовало от момента именно чтения Юрским
В: Для тебя это была выпускная работа?
Ю: Нет. Это были дипломные спектакли, были занятия по сценической речи – там я читал рассказы. «Графа Нулина» я показывал в институте: у нас там были внутриинститутские конкурсы чтецких работ. Это было на третьем курсе. И вот там мне ректор сказал: «Юр, запоминай – это твоя первая профессиональная работа».
В: Недавно я смотрела на «Культуре» программу «Литературные встречи», которая была посвящена актрисе БДТ Зинаиде Шарко. И она рассказывала, как однажды они вдвоем с Ефимом Копеляном сделали моноспектакль (я могу быть здесь не очень точной), и когда нужно было его показывать на публике – Копелян не пришел. Как потом он объяснил, что просто испугался зрителя… Один весь вечер на сцене, когда рядом нет партнеров – это очень страшно…
… И это кто говорит, кто боится? – Ефим Копелян! Я была просто поражена! И тогда, наверное, впервые, я очень серьезно задумалась о тебе и несколько отстраненно посмотрела на то, как ты работаешь на сцене. И, знаешь, после этого я еще больше, как-то по-новому, прочувствовала силу, глубину твоего таланта. Вот что заставляет тебя выходить на сцену и принимать весь огонь на себя: хорошо – твое и плохо – тоже твое.
Ю: (улыбаясь) А мне нравится: партнеры не мешают.
В: Но один под прицелом множества глаз? И спрятаться, если что, не за кого…
Ю: Литературный театр – это самое сложное направление.
В: А почему так получилось? Почему ты выбрал самое сложное?
Ю: Это не я – это он меня выбрал.
В: Актер театра кукол…
Ю: Не, я не кукольник: там другой склад ума. Кукольник – это человек, который занимается куклами в жизни. Это человеку дано от Бога – чтоб он стал кукольником. Это принципиально другое состояние души. В куклы случайно попасть сложно: до них надо дорасти. Кто-то понимает уже с детства, что он будет заниматься только куклами, потому что это – его. Я не кукольник, хотя и учился на кукольном отделении. Мне интересно быть на контакте со зрителем. А вот поэтому, наверное, и литературный театр ко всему прочему.
В: Но как это тяжело: да, когда аплодисменты и цветы – это здорово, но, когда ты понимаешь, что что-то не идет, а спрятаться не за что, и тогда все удары – они тоже твои…
Ю: А, честно говоря, вот это мне нравится (цитирует Есенина): «…когда каменья брани летят в меня…» Я не знаю… Я верю в какой-то рок, судьбу. Мне нравится разговор со зрителем. Литературный театр для меня уже стал… Драматический театр – с одной стороны, это четвертая стена: игра, действие. Литературный театр – это отсутствие стены. Это разговор со зрителем, когда ты с ним с глазу на глаз. Это может быть и камерная история, и с таким же успехом на зал в четыреста мест. Когда ты тоже можешь интимно разговаривать. Была такая практика. Мне кажется, что в Литературном театре есть вариант, когда ты работаешь через четвертую стенку.
В: То есть?
Ю: Ну, грубо говоря, «Казак» Чехова – он работается, я же общаюсь… Но я не в зрителя работаю, я не в глаза… Я эту историю рассказываю как бы через четвертую стенку. А «Графа Нулина» я делаю при полном отсутствие стены – тут я рассказываю конкретно людям.
В: Да, я вижу: глаза в глаза…
Ю: Да, это понятие четвертой стены – что ты играешь, существуешь на сцене, когда будто ты в своем замкнутом пространстве. Я высказываю свое ощущение, даже не мысль, ощущение – как я это чувствую. Пушкин – «правдоподобие чувств». Не чувство в чистом виде – ну, это он про театр сказал. Некое правдоподобие чувств – подобие правды. Вот это театр – мера условности. Литературный театр – он весь условный и ничем не прикрыт: ты со зрителем один на один.
В: Одному взять такую аудиторию…
Ю: Сложно. Это все хотят попробовать.
В: Хотят?
Ю: Любой нормальный актер хочет попробовать эту историю. Когда из зрительного зала люди видят, как легко он это делает, – значит, огромная внутренняя работа шла до спектакля. Чем легче играется – как бы изящно, легко, как бы без затрат – значит, тут была проведена серьезная работа. Но, если видишь, что актер на сцене пашет…
В: Вот эта легкость – это самое сложное, когда ты понимаешь, как она дается.
Ю: И еще: не ври – и все. Рампа – это такое увеличительное стекло: ты врешь, и это видно. И тебе не верят. На тебя не смотрят. Не врешь – тебя видят, тебе верят и идут за тобой. И тут уже практически неважно – сколько человек.
В: Не врешь… Но ведь можно честно говорить со сцены, но при этом быть скучным. И даже если ты не врешь – ты не интересен, ты не берешь зрителя…
Ю: Вот-вот. А это и есть-таки игровая форма существования – то, что у нас пропагандируют, за что борется Дженни Николаевна. Это игра. Когда есть процесс – в стихотворении, в рассказе, процесс, по которому ты ведешь зрителя за собой, тогда не скучно. Когда нет процесса, хоть ты это красиво излагаешь, – все, тогда становится скучно. Стихи не надо читать – их надо проживать. Почему я сейчас не сделал «Анну Снегину»? Пропадает процесс все время – начинается чтиво… Скучно. Все, стоп – давай возвращаться. Ты репетируешь и пытаешься сообразить – в чем проблема? Оказывается, «Анна Снегина» – это очень сложное произведение. И я пытаюсь сейчас это понять.
В: Для тебя это была неожиданность? Ты первоначально не ожидал, что наткнешься на какие-то подводные течения?
Ю: Нет, вот этого всегда ожидаешь. Но хорошо читается. Не бывает легких произведений. Ой, нет, бывают: это бездарные, когда читаешь их, и все лежит там на верхнем плане, и играть там нечего. Ты там засыпаешь. Когда это талантливо или гениально, все – жди камней один на другом. Это норма – когда ты сможешь расшифровать заложенное автором. Но когда это не получается… Вот глазами читается великолепно – глазами. Лирично… Как же он так угадал?
Я прошу Юру прочитать мне «Анну Снегину». Мне так хочется услышать – что же все-таки получилось у него?
Поймал… и настроение героя, и лиричность самой поэмы. Впрочем, в этом я нисколько не сомневалась. Но, что интересно: Юра развернул действие поэмы в неожиданную сторону, о которой я даже не задумывалась… Вот только чувствовала, что именно в этом месте у меня возникает какое-то противоречие… Что-то здесь не так…