[ Правила форума · Обновленные темы · Новые сообщения · Участники · ]
  • Страница 1 из 1
  • 1
Форум » Размышления » Любите ли вы театр? » ТЕАТР МОЛЧАНИЯ ГЕНДРЮСА МАЦКЯВИЧЮСА
ТЕАТР МОЛЧАНИЯ ГЕНДРЮСА МАЦКЯВИЧЮСА
Валентина_КочероваДата: Четверг, 09 Ноя 2023, 19:30 | Сообщение # 1
Группа: Администраторы
Сообщений: 6956
Статус: Offline
ГЕНДРЮС МАЦКЯВИЧЮС. ТЕАТР МОЛЧАНИЯ


С именем Гедрюса Мацкявичюса связано возникновение «театра молчания», худ. принципы которого вобрали законы драмы, каноны пластического искусства и требования танцевального театра. На основе этого слияния он вывел законы своего уникального театра и методику подготовки актёров пластической драмы.

Г.Мацкявичюс родился в мае 1945 г. в Литве. Окончил хим. фак. Вильнюсского университета и театральную студию при молодёжном театре в Вильнюсе, где постигал основы актёрского мастерства, хореографии и пантомимы. Начав работать в профессиональном театре, он на фестивале в Риге был признан лучшим артистом пластического театра Прибалтики. Одновременно с артистической деятельностью Гедрюс руководит самодеятельным лит. театром в Каунасе, в котором выпустил 3 спектакля, снискав среди ревнителей театральных традиций лит. театра славу «опасного человека». Но отправной точкой в направлении создания своего театра Мацкявичюс считал встречу с художником Модрисом Теннисоном, человеком, создавшим в Каунасе театр пантомимы.

В 1972 г. Гедрюс приезжает в Москву и поступает на режиссёрский факультет ГИТИСа, на курс М.О. Кнебель, выдающегося педагога, ученицы и последовательницы К.С. Станиславского. По окончании ГИТИСа 10 лет преподавал там актёрское мастерство на актёрском и режиссёрском факультете и в качестве худрука выпустил курс артистов эстрады в Московском училище эстрадного и циркового искусства. Но уже на 2-м курсе 28-летний Мацкявичюс создал свой коллектив – Ансамбль драм. пантомимы, из которого впоследствии и возник Театр пластической драмы. В его школе-лаборатории артисты постигали, что «театр не болтлив». Будущий режиссёр обладал бесценным педагогическим даром – в каждом своем артисте он умел найти, разбудить, вытащить и проявить, а затем облагородить такую истинную природную самость, что позднее многочисленные критики, восторгаясь, писали: «У Мацкявичюса все актёры гениальны!».


На вопросы, как же ему удаётся раскрыть каждую актёрскую индивидуальность, Мацкявичюс отвечал, напоминая вновь главный принцип школы Станиславского: артисту надо всего лишь истинно чувствовать и действовать, он должен верить в обстоятельства и быть предельно искренним в своем отношении к происходящему, а задача режиссёра – любыми способами вывести его на такую правду. Пантомима может выражать не только суть действия, а и прорываться в иные пласты бытия, в сферу глубинных переживаний, включающих область бессознательного. Он ставил задачу познать истинное значение жеста, движения, изучить его «анатомию» с тем, чтобы научиться управлять микродвижением каждой части своего тела и через движение уметь выразить любое чувство, регулировать «громкость звучания» тела в пространстве и мн. др.

Маленькая студия стала настоящим образовательным центром, и не только для артистов Ансамбля, но и для многочисленных гостей – известных в будущем режиссёров, хореографов, артистов. Первые же премьеры вызывали жадный интерес и зрителей, и деятелей искусства. Художники старались запомнить ожившую чувственную статуарность «говорящих» тел, энергетические линии, продлевающие каждое движение пространстве. Музыканты восхищались точным воплощением муз. содержания в сценическом действии. Режиссёрское умение Мацкявичюса  выписать любую коллизию особым поэтическим языком вызывало восхищение и профессионалов, и простых зрителей. Он убедительно доказывал, что танцующее тело способно чувствовать, мыслить и повествовать.

М.Плисецкая сравнивала новаторство Мацкявичюса с новаторством М Бежара и пыталась убедить режиссера поставить для неё спектакль. Не сложилось. Можно только строить различные предположения, почему Майе Михайловне так и не удалось его уговорить. Вероятнее всего, он хотел идти в искусстве своим путём и не зависеть от влияния даже очень сильных авторитетов. Его театр требовал новой драматургии. Наряду с произведениями литературы, пьесами – драматургической основой этого театра становились произведения живописи, скульптуры, графики, музыка всех эпох, стихи и поэмы выдающихся поэтов прошлого и современности, мысли и чувства самого актёра, его тело, жест, контакт с окружающим миром. Мацкявичюс для будущего спектакля почти всегда сам сочинял пьесу, но никогда не писал сценария в общепринятой форме. Ведь каждая пьеса, стихотворение и любое другое произведения имеет свою драматургию, а он создает свою, рассматривая «до» и «послесловесную» ситуацию в этом произведении.

Яркий пример режиссёрского новаторства – постановка спектакля «Красный конь» («Погоня») в Московском театре пластической драмы, по произведениям живописи художников конца XIX – начала ХХ в. – Петрова-Водкина, Тулуз-Лотрека, Дега, Рериха, Мунка. Премьера состоялась в 1981 г. Этот поэтичный спектакль отнюдь не был демонстрацией специфических экзерсисов «а-ля класс-концерт» или же этаким претенциозным мастер-классом. Это был процесс оживления изобразительного начала сценического действия, одухотворённая проекция композиций известных картин на полотне сцены. Артисты же публично познавали свои возможности в координатах, которые присущи пластической истинности существования. Наверное, все виды искусства имеют свои пределы доступа, различные уровни проникновения в человеческую сущность. Лишь гениальные произведения всех времён способны воздействовать на все органы чувств человека и проникнуть на самые глубинные уровни. И тогда мы видим муз. образы, слышим архитектурную симфонию, находимся внутри картины в её живых звуках, читаем или осязаем танец.


В языке Театра пластической драмы много разных средств выразительности других видов искусства, но с приданием им необходимой пластичности. Вообще, пластичность как свойство интересует мастеров различных видов искусства: пластика тела, музыки, скульптура рождает некую театральность любого жанра. Даже слово в театре должно быть пластичным - недаром многие режиссёры, среди которых и французский актёр и режиссёр, ученик Этьена Декру Жан-Луи Барро, ставили во главу угла вопрос текстуры слова в драм. театре. Многие критики сравнивали театр Мацкявичюса с балетным театром, но здесь более уместна параллель с танцем как таковым. Режиссёр считает, что определённая знаковая система балетной школы более выстроена на визуальном ряде, на показывании, на изображении. Артисты же театра пластической драмы проживают ситуацию как драм. актёры, а для требуемой выразительности тела им необходима школа, где актёры досконально изучают изобразительное искусство, пластику, танец всех эпох и народов, словом, все движенческие проявления человека, осуществляемые им в худ. форме играемых спектаклей. Если в теле актёра есть такая информация, то он вынимает её из себя и предъявляет зрителю, при этом не впадая в бытовое правдоподобие.

Артистов в театре Мацкявичюса всегда ожидала исключительно интересная, интеллектуально и духовно обогащающая работа. Режиссёр перед началом постановки того же спектакля «Красный конь» раздал актёрам репродукции разных картин и предложил каждому написать фрагмент сценария по полотну своего художника. Такой эксперимент даёт артистам возможность сродниться с материалом ещё до первых постановочных репетиций, а режиссёру – понять мышление своих актёров. Погружению в материал способствовали и уроки профессиональных художников, под руководством которых вся труппа училась рисовать и лепить. Уже в самых первых постановках Театра пластической драмы «Преодоление» (Микеланджело) и «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты» (П.Неруда), которые сохранялись в театре на протяжении всех 16-ти лет существования театра, была выражена философская и эстетическая программа «Театра пластической драмы». Эти спектакли стали программными для всей творческой жизни режиссера:
Сверхидея – преодоление, форма выражения – ожившая скульптура, живопись, музыка, язык – дансантная пластика, содержание – драматическое, масштаб – эпический.


Произведения великих мастеров прошлого почти всегда были основой спектаклей театра пластической драмы. Г.Мацкявичюс обладал редким даром – умением живописать пластикой человеческого тела любую мысль, эмоцию, чувство. Каждая мизансцена его спектакля звучит во многом благодаря исключительному умению прочувствовать и выстроить содержательную позу, точный жест. Леонардо да Винчи в своих «Суждениях о науке и искусстве» писал в наставление живописцам: «Картины или написанные фигуры должны быть сделаны так, чтобы зрители их могли с легкостью распознать состояние их души по их позе».
Мацкявичюс обладал таким мастерством на сцене. Он считал, что наряду с движением, танцем, сама поза актёра является важной составляющей, потому что она способна выявить правду внутренней жизни персонажа. Ведь в жизни поза человека редко позволяет ему сфальшивить, в отличие от легковесного слова. Избегая канонизации позы, превращающей выразительное положение тела в формальную позицию (чего не всегда удается избежать академическому танцу), Мацкявичюс создал свою особую лексику. Эта лексика базируется на точном существовании живописного жеста, движения, увеличенного и возвеличенного амплитудой, но предельно глубинного и искреннего.

Лексике Театра пластической драмы был присущ и так называемый «рапид», который в спектаклях режиссёра становился фотоувеличением всех актёрских проявлений. Поставить рапидну» сцену в спектакле – значит, привлечь к ней внимание, предельно высветив и подвергнув микроскопическому анализу каждый нюанс. Задать артисту рапидное существование – значит, безоговорочно доверять его мастерству, не боясь обнажить природу его чувствования. Такое существование в спектакле словно возвеличивает значимость действия, придаёт ему особый масштаб, поэтику, поднимает ситуацию и героя над обыденностью. У Мацкявичюса прослеживается своя собственная позиция относительно каждого вида искусства. Если, к примеру, живопись и скульптуру он познаёт, повествует и транслирует, то музыка в его спектаклях – непременное сопутствие всякому сценическому действию, т.е. она катализирует вибрацию актёрских душ и тел. Когда в 1983 г. он поставил спектакль «Жёлтый звук» на муз. А.Шнитке, знаменитый композитор восторженно говорил о Театре пластической драмы Мацкявичюса: «Удивительный, совершенно оригинальный театр с очень большими перспективами для рождения новой ветви музыкального театра, где нет профанирующего смысла слова, а есть не искажённая речью эмоция и мысль…»

Мацкявичюс много работает с музыкой. Режиссёру требуется не только классическая, предельно детерминированная музыка, но и «почти бессознательное» звучание. Для своих спектаклей он часто ищет звук, который не загоняется в продиктованную волей и разумом композитора структуру. Во всех областях искусства, в которых довелось ему работать  – а это и балет, и опера, и драм. театр, и пластика, и цирк, и эстрада (и даже показы мод!) – везде режиссёр стремится достичь полного единения действия и музыки, которое необходимо для данного вида искусства. Лишь это рождает цельные образы. Новаторская, созидательная сущность творчества Мацкявичюса проявляется в редкой особенности – буквально для всех ключевых понятий театрального искусства у него есть свои методологические разработки, опробованные в Театре пластической драмы. Его творчество подтверждает, что исповедуемые им в Театре пластической драмы законы искусства – универсальны. Благодаря новаторскому подходу режиссёра к театральному искусству в целом и актёрской школе в частности Театр пластической драмы Г.Мацкявичюса определился как некий феномен зрелищного вида искусства.

Театр пластической драмы юридически существовал в рамках Росконцерта. Уничтожение Росконцерта в одно мгновение физически прекратило физ. существование этого театра, его гастрольную деятельность. Мацкявичюс, сосредоточенный на творчестве, трудно переживал уничтожение репетиционной базы, когда в одночасье были выброшены на улицу имущество и декорации театра. Многое погибло тогда безвозвратно… В 1995 г. при присуждении ежегодных грантов ценным культурным проектам крупная американская компании «Ай-ти-ти» выделила денежные средства только лишь на проект реставрации Лувра и на постановку нового спектакля  Мацкявичюса. Французская энциклопедия «Современная сцена» назвала его «человеком – достояние ХХ в.».

В последнее десятилетие он много писал. Обречённый, из-за болезни, к коляске, потеряв способность физически передвигаться, Мацкявичюс продолжал сочинять новые спектакли и теоретически обосновывать свой метод работы над пластическим спектаклем. В статье «Традиция и традиционность» он писал о новом театре, являющемся «одной из форм познания», и обосновывал своё мнение о необходимость создания новой актёрской школы. В последние годы разработал проект создания новой школы, базирующейся не только на традиционной для русского театра системе Станиславского, но и на аналитической психологии К.Г. Юнга. Этот опыт может стать прорывом в театральной школе, базирующейся на психологизме, который исходит, в основном, из реакции индивидуума на происходящее внешнее событие.

Он всегда стремился заглянуть в неведомые пространства бессознательного, игра с которым небезопасна. Так было со спектаклем «Семь танго до вечности», в котором, анализируя путешествие человеческой души из бренной жизни в Вечность, Мацкявичюс, возможно, слишком близко подошёл к заповедному пространству иного Бытия. С новым спектаклем стали происходить мистические вещи: сначала исчезли все записи музыки к спектаклю, затем начались проблемы со здоровьем у всех действующих лиц – серьёзные травмы, болезни. И на сей раз режиссёр решил отступиться, дабы не рисковать окружающими ради заманчивой участи ясновидца.

Внезапная смерть застала его в период обретения новой собственной цельности, когда он с актёрами своей школы готовил премьеру «Поэмы горы» по «нерасшифрованной» поэзии М.Цветаевой, когда уже были созданы и актёры начали играть «Поэму конца», «Пошли мне сад», «Новогоднее», посвящённое Рильке. Остались неизданные рукописи «Новой актёрской школы: Методология», остались неизданные книги «Откровение тишины» - наследие Мацкявичюса, оставленное последователям.

Эрнест Мацкявичюс
С.Ы.Н
Мы сидели на кухне и добивали партию в «Эрудит». Была такая настольная игра, в которой участники из доставшихся им букв должны составлять слова, пока на доске не появится лабиринт из существительных, напоминающий кроссворд. «Эрудит» считался игрой интеллектуальной, и его выставляли на стол, когда в доме собирались люди, считающие себя интеллектуалами. Поскольку других у нас не бывало, в «Эрудит» играли почти каждый вечер. Вот и сейчас – игра подходила к концу, у папы осталось только 3 буквы, я их запомнил хорошо: «Н», «С» и «Ы». Он думал 10 мин. , но слово не складывалось. В конце концов я не выдержал:
– Попробуй слово СЫН!
– Сын?
– Он недоверчиво посмотрел на меня, потом на доску, составил слово, снова задумался. – А что такое сын? – вдруг спросил он после паузы и поднял на меня полный недоумения взгляд.
Вокруг засмеялись, я обиделся, потому, что он не шутил – он действительно не очень хорошо знал, что такое сын. Но он знал нечто более важное, в том числе обо мне. Правда, понял я это гораздо позже.


Первые воспоминания об отце – это человек в фиолетовом трико на сцене какого-то вильнюсского театра и мой потрясённый крик, возмутивший чопорных литовских искусствоведов: «Мама, почему папа синий!».
Потом были короткие встречи в залах ожидания аэропорта – отец работал в Каунасе, мы жили в Вильнюсе, и мама, когда шла повидать его между гастролями, брала меня с собой. Они разговаривали по-литовски, я почти ничего не понимал, но ловил каждое слово и млел от вопросов типа: «Как дела в детском саду?» (Это спрашивалось по-русски).

Когда я немного подрос, отец начал брать меня с собой в деревню, куда приезжал уже из Москвы. Как правило, поездка начиналась с объявления «литовской блокады», то есть, со мной переставали говорить по-русски. Здесь не было никакого националистического и даже педагогического подтекста, думаю, папа просто так понимал методику изучения языка с погружением. Я держался несколько дней, поскольку при всей благородности цели, средства казались мне оскорбительными, но потом санкции начинали сказываться – моя «международная изоляция» становилась невыносимой, приходилось ассимилироваться. Но обида, конечно, оставалась.

По-настоящему мы познакомились уже в Москве. После консервативного, буржуазного по-советски и провинциального по-европейски Вильнюса, после квартиры, где телефон звонил раз в трое суток, и это считалось событием, а день завершался по окончании программы «Время», я попал в торнадо, центром которого стала двухкомнатная квартира на Пролетарском проспекте. Мне казалось, что вся культурная жизнь Москвы, да и светская тоже крутится вокруг нашего дома. Клубы вредного сигаретного дыма, гости – как непременная часть меню к ужину, очень много новых слов и – телефон на длинном шнуре, из которого каждые 3 мин. кто-нибудь требовал Гедрюса. Если папа сам снимал трубку, разговор обычно выглядел так:
– Алло!.. Здравствуйте!.. Да, здравствуйте!.. Да, конечно!.. А-а-а, здравствуйте-здравствуйте, рад вас слышать, ну – рассказывайте! – Далее шел оживлённый диалог с хихиканьем и обменом новостями, после чего отец прощался, «целовал» собеседницу, клал трубку, и задумчиво произносил:
– Какая Катя? (Валя, Нина, Наташа).

Там же, в Москве, я понял, что жизнь, настоящая жизнь, после программы «Время» не заканчивается, а наоборот – только начинается. И еще я узнал, что мой папа – «маэстро». По крайней мере, так, полушёпотом, его называли импульсивные тётеньки без возраста, заполнявшие всё околотеатральное пространство. Часть их благоговения перепадала и мне, что справедливо. Сын режиссёра, да ещё главного, да ещё гениального – это не просто родственник. Это человек (пусть маленький), который обладает привилегией находиться на одной жилплощади с творцом, зовёт творца на «ты» и, возможно, даже знает тайну рождения шедевра, потому что наверняка, хотя бы раз видел этот процесс своими глазами. А потому мне всегда были рады, дарили машинки, удивлялись цвету волос, умилялись сходству с кем-нибудь из родителей и восхищались тем, как я быстро взрослел. Взрослел я, кстати, плохо, в 13 выглядел на 8 (примерно такая диспропорция в форме и содержании сохранилась до сих пор), но это неприятное для мальчика обстоятельство открыло мне новые возможности, а именно – дорогу не только за кулисы, но и на сцену.

В спектакле «Звезда и Смерть Хоакина Мурьеты» был эпизод, в котором чилийцы окружают убитого Хоакина, потом расступаются, а на месте, где он лежал, из ниоткуда появляется мальчик-ангел – душа убитого героя. Карликов в папиной труппе не было, поэтому ангела приходилось искать отдельно на каждый спектакль, не говоря уже о гастролях. Надо заметить, что в те времена дети с ангельской внешностью в советских школах встречались редко. Хорошие мальчики, конечно, попадались, но у них были лица законченных материалистов. Один такой «ангел» как-то вышел на сцену в тяжёлых чёрных ботинках на молнии, которые в сочетании с белоснежными проволочными крылышками немедленно превращали трагедию в фарс. Кроме того, в каждом конкретном случае надо было решать вопросы с родителями, со школой и… вообще – надоело. Однажды отец присмотрелся ко мне за ужином – за окном смеркалось, я печально ел гречневую кашу с молоком. Диетическая еда, бледная кожа, синяки под глазами – вероятно, образ сложился. Он задумался, а утром объявил: – Всё, хватит! Послезавтра «Хоакин» – играешь ты!

Я к тому времени уже имел определённый «пластический» опыт, так как пару лет отзанимался пантомимой в студии при театре, но потом бросил, ибо более перспективным и мужественным мне казался статус «ханыги с Пролетарского проспекта». Но мне пообещали гонорар, гастроли и славу. Отказываться было глупо. Роль оказалась сложнее, чем я думал. Ангел должен был выходить из задней кулисы со своим ящиком, на который он потом садился. От зала в этот момент его загораживали «чилийцы». Чтобы мальчик в ночной рубашке, с крылышками и ящиком в руках не появился перед ошарашенными зрителями раньше времени, в проходе стояла завпост Эльвира Алексеевна, которая давала мне отмашку. До этого момента всё шло хорошо. Но, очутившись на сцене, я начинал деревенеть. Актрисе, изображавшей мать Хоакина, стоило невероятных усилий оторвать меня от ящика и почти волоком протащить по сцене. По замыслу режиссёра, я должен был идти сам, причем – гордо. Кроме того, я тоже не всегда внимательно следил за костюмом, и несколько раз ангел являлся взволнованным чилийцам в «Командирских» часах, подаренных мне дедом.

На «пятиминутках правды», которые проходили после каждого спектакля, и на которых отец говорил актёрам в лицо всё, что стеснялся сказать на репетиции, мне тоже перепадало – за легкомысленное отношение к образу, скованность в движениях и выход в фойе уже через 3 мин. после финальных аплодисментов. Мне действительно нравилось оказаться в толпе поклонников по горячим следам, пока они ещё не оправились от пережитого катарсиса. Правда, без крылышек меня, как правило, не узнавали. Вскоре случились и обещанные гастроли – меня отпустили из школы на 2 недели, и мы всей семьёй выдвинулись на юг – Анапа, Новороссийск, Туапсе.

Гастроли получились неудачные – видимо, октябрь для этих мест не лучший месяц. Но в Московской областной филармонии, к которой относился театр, подобное соображение аргументом не считалось. Зритель не шёл, спектакли спешно переделывались в концертные номера, во время одного из которых у папы за спиной разорвался осветительный прибор. Это был взрыв, сравнимый с детонацией двухсот граммов тротила. Меня поразило, что отец даже не повернулся. Он продолжал говорить о возрастающей роли жеста и мимики в мировом театральном искусстве и о последних находках Марселя Марсо. В зале сидели неопрятный мужчина в пионерском галстуке, старик в спецовке, три поварихи в ослепительно белых халатах и колпаках и моя мама – других зрителей не было – концерт проходил на территории пионерского лагеря недалеко от южного города Крымск.

Первое, что мы увидели въезжая в этот населенный пункт – огромный транспарант, растянутый над главной улицей. Транспарант обращался к горожанам с настойчивым и, похоже, выстраданным призывом: «Крымчане, обеспечим сытную зимовку скота!» С какой целью организаторы гастролей в мёртвый сезон отправили на помощь этим людям «пластический коллектив» из столицы, я не мог понять уже тогда. Зато я понял, что трогать реквизит и насвистывать перед спектаклем мелодии из мультфильмов – опасно и аморально, и узнал, что актёры выйдут на сцену и будут играть, как в последний раз, даже если в зале 20 чел. Или больше. Если меньше – выйдут всё равно, но только когда их об этом попросит худрук. Впрочем, завершился этот тур вполне сносно – 3/4 билетов на последний спектакль выкупил местный кирпичный завод. Это было крупное предприятие. Те, кто дошли, долго не отпускали актёров со сцены.

Потом я всё-таки вырос, играть перестал, и временно утратил интерес к театру. Отец для меня стал просто отцом. Он тоже честно пытался стать «просто отцом», но получалось плохо. Мы слишком редко виделись. Он возвращался, когда дом уже спал, и только наш легкопородный пёсик Геська позёвывая, вываливался в коридор для ритуального приветствия, но услышав долгожданное: «Всё, поздоровался, иди спать!», немедленно пропадал в недрах спальни. Утром я уходил в школу – мы снова не совпадали, а в редкие выходные папа предпочитал отсыпаться, и если его не будили, он мог не выходить из своей комнаты несколько суток. Иногда его, правда, охватывал хозяйственный зуд, и это было крайне опасное состояние. Он мог к какому-нибудь ответственному празднику захотеть повесить новую вешалку в коридоре, а мог попытаться сделать книжные полки из чертёжной доски. В первом случае вешалка падала вместе с шубой последнего гостя, во втором – крепёж книжных полок пробивал бетонную стену насквозь и становился частью интерьера кухни. Инструментов и материалов почти всегда не хватало, а потому отец полдня буравил бетон ручным сверлом по дереву, мои цветные фломастеры становились дюбелями, а шурупы забивались в стену молотком, роль которого исполняли пассатижи. Кстати, я исправно посещал в школе уроки труда, неплохо владел всеми возможными инструментами, включая токарный станок, и сконструировал для своих дворовых дружков несколько моделей пневматических винтовок, но отцу никогда не приходило в голову обратиться ко мне. Скорее всего, он тогда просто не принимал меня всерьёз. Моим воспитанием он почти не занимался, что, пожалуй, и к лучшему, поскольку все попытки повлиять на мой духовный облик были слишком спонтанными и, как правило, заканчивались сложными ссорами. Но было несколько судьбоносных исключений.

Однажды отец достал сигарету, хитро посмотрел на меня и протянул пачку «Космоса»: – Пойдём, покурим?
Я только что перешёл во 2-й класс и готовился отметить свой 9-й день рождения, а потому предложение мне польстило: – Пойдём!
Под изумлённым взглядом мамы и Эльвиры Алексеевны – хозяйки квартиры мы вышли в длинный коридор московской коммуналки. Отец поднёс зажигалку, и мы с удовольствием затянулись. Вернее, затянулся он, я вообще-то, не курил. Я – пробовал, потому что был любознателен и стремился скорее стать взрослым. Но старая грымза из 3-го подъезда, которая видела, как я бросал с балкона в прохожих недокуренные бычки, этого, конечно не знала. Она просто пошла и всё рассказала родителям, вернее, маме и бабушке. А потом мы приехали в Москву на папину премьеру, и новость об «успехах» сына стала вторым наиболее обсуждаемым в семье событием после самого спектакля, который, кстати, назывался «Преодоление»…. Мы стояли с сигаретами в коридоре уже минут пять, в конце концов отец не выдержал:
- Ты почему не куришь?
- В смысле?
– я даже обиделся.
- Ты почему не затягиваешься? Не позорь меня! – Он достал вторую сигарету, сунул мне в рот и снова поднёс зажигалку. – Ну-ка, давай, полной грудью!
Я дал. Дыхание перехватило, к горлу подкатил комок, из глаз брызнули слёзы. Через секунду меня душил сухой, отвратительный кашель.
- Теперь ты понял? – он посмотрел на меня взглядом укротителя тигров, который случайно увидел репетицию Юрия Куклачёва.
- Понял. – Сказал я и бросил. Кстати до сих пор почему-то не курю.

Второй педагогический прорыв случился много позже, когда я уже вплотную подошёл к периоду возмужания, но с детством ещё не расстался. Вернее, расстался не до конца. Мой курящий приятель из плохой компании в тайнике под лестницей, где он прятал от родителей сигареты, однажды сигарет не нашёл. Вместо них он обнаружил пачку фотографий эротического содержания. На них некрасивые люди не слишком красиво занимались некрасивыми вещами. У меня, как у юноши, воспитанного на французских импрессионистах и фресках Микеланджело, данное произведение неизвестного фотографа особого интереса не вызвало – ни эстетического, ни биологического. Но я находился среди людей, у которых вызвало. А потому, когда через несколько дней эти открытки оказались на столе у классного руководителя, часть коллективной ответственности легла на меня.

С двойкой по поведению в дневнике я вернулся домой и, как человек, которому нечего скрывать, рассказал всё. Мама меня пристыдила и предложила представить девушку, которая мне симпатична, собирающей фотографии голых мужчин. Я представил и, честно говоря, девушку сразу зауважал, но, на всякий случай, решил промолчать. Вечером, когда отец пришёл с репетиции, мама призвала его в союзники. Он молча выслушал историю, налил себе кофе, закурил, выдохнул дым и, кажется, впервые за последние несколько лет посмотрел на меня с интересом:
- А фотографии были чёрно-белые?
- Да, обычные – на матовой бумаге
… – я опустил повинную голову.
- Плохо, – сказал он задумчиво, – очень плохо, я мог бы достать тебе цветные и глянцевые..
Наверняка, отец имел в виду репродукции Кустодиева.

Я снова подрос, как-то незаметно кончилось детство, и я ушёл в армию. Там я узнал, что родители разводятся, а квартиру на Каширке, где прошли лучшие годы, где остались друзья и первая любовь – будут разменивать. Весь ужас этой новой реальности я понял только когда вернулся, потому что возвращаться было некуда. Не было прежнего дома, не было семьи, друзья исполняли воинский долг, и даже первая любовь решила выйти замуж. У меня что-то сбилось в программе. На старых запасах энтузиазма я кое-как поступил на рабфак МГУ, но сил учиться уже не было – на занятиях я понимал, что безнадёжно глуп и, кажется, бездарен, а приходя домой – по новому адресу – вынимал из почтового ящика ворох заманчивых предложений. Меня звали в структуры, далёкие от журналистики, но зато уважаемые и гарантирующие надежный доход. Прожить на мамину редакционную зарплату вдвоём было практически невозможно. Я затосковал. После учёбы спускался в метро и ехал на Пролетарский, к прежнему дому, надеясь встретить кого-нибудь из знакомых и разглядеть что-нибудь позитивное в окнах нашей бывшей квартиры. Но ничего позитивней квадратного силуэта новой хозяйки в заветном окне не мелькало. Настроение портилось окончательно. Отцу звонить не хотелось, с мамой они разводились тяжело, мне было за неё обидно. Несколько раз я пробовал набирать его номер, но после нескольких цифр останавливался и клал трубку обратно. Я не очень представлял, как начать разговор, как держаться теперь, и главное, не понимал, чего я хочу – и вообще, и от этого разговора в частности.

Тоска тем временем уже пускала метастазы, я решил забирать документы с журфака и, забыв о детской мечте, искать новой доли. Тогда же я понял, что нужно звонить. Сегодня бы это назвали «звонок другу». Отец меня, конечно, не узнал – мы не говорили больше 2-х лет, и голос от волнения у меня охрип. Но я всё же заставил себя выдавить: «Папа, салют!» Это был пароль, так здоровались только в нашей семье. На мгновение повисла тишина, потом он, видимо понял, кто находится на другом конце провода, и в каком состоянии. «Это ты? Ты где, ты куда пропал? Приезжай!». Я что-то промямлил в ответ и немедленно успокоился. Он был мне рад, и, мне показалось даже, что я услышал в его интонациях что-то новое – по отношению к себе. Мы встретились – я приехал в его коммуналку на Чистых прудах. Мы пили водку и разговаривали. Отец слушал – внимательно, не перебивая, без снисходительности и с интересом. Что-то действительно изменилось. Он был на пике славы, театр не вылезал из заграничных гастролей, о нём писали, снимали кино, приглашали на телевидение, ловили каждое слово, но сейчас – мы были равны! У меня даже захватило дух. Я вывалил всё, что имел за душой и сказал, что собираюсь работать – в армии я стал неплохим радистом, и втайне гордился профессией, полученной без протекции, без посторонней помощи, да ещё в агрессивной среде. Теперь меня звали закрепить и преумножить полученные навыки в важной организации. Он спросил:
- Ты уверен, что этого хочешь?
- Уверенности нет, но и выбора, похоже, тоже нет.
- Выбор есть всегда, – сказал отец серьёзно, – во всяком случае – у тебя. Главное, чтобы выбрав, ты больше не сомневался. Поверь бывшему химику!

Он пять лет отучился на биохимическом факультете Вильнюсского университета, по профессии не проработал ни дня.
Мы ещё выпили и поговорили, домой я вернулся под утро, принял душ и поехал на «русский язык».

Через 4 мес. я легко поступил на журфак, через 5 получил красный диплом, в 23 года выдал в эфир свой первый сюжет, в 25 стал парламентским корреспондентом большого телеканала, потом – ведущим, и т. д. Кстати, я всё ещё помню азбуку Морзе и теперь, всегда буду помнить этот наш ночной, не очень трезвый, но, по сути, – первый разговор с отцом, когда я понял, что могу практически всё, раз даже он, наконец, поверил в меня. Отец назначил мне небольшую «стипендию», оставил ключи от квартиры и потребовал, чтобы я заезжал. Мы начали общаться, выстраивать новые отношения и – опять знакомиться. Я бывал у него несколько раз в неделю, мы могли обсуждать его последние работы, театральные сплетни и пугающую полит. жизнь. А могли уничтожить весь запас алкоголя в квартире, и когда я вставал, чтобы идти за добавкой, отец уважительно провожал меня взглядом и бормотал: «Слава Богу, что ты не сухарь!» Его дом по-прежнему был полон народу: артисты, художники, искусствоведы, литовцы, студенты, студентки. С одной из них мы даже прожили 3 года. Увидев зарождающийся роман, отец как-то отозвал меня в сторону и тихо спросил:
- У вас это так, или серьёзно?
- Днём так,  а по ночам серьёзно.

Ответ его успокоил. Но после, годы спустя, он однажды попросил прощения и сказал, что виноват передо мной за то, что вовремя не остановил эти странные отношения. Я считаю, что это он зря, хотя роман действительно получился неудачным.

Между тем, в театре дела шли не очень, потому что отец ушёл из театра. Мне он сказал об этом дома, как-то между делом, в коридоре, когда я уже надевал пальто. Я молча опустился на обувной шкаф. Он объяснил, что решение окончательное, осознанное и обратной силы не имеет. Зато есть много идей. Он говорил уверенно, всё выглядело убедительно и скорее перспективно, чем катастрофично. Однако, автор первой идеи, считавший себя драматургом, достойным постановки Мацкявичюса, впоследствии попал в международный розыск. Автор второй – предприниматель с лексикой и моторикой бригадира «ореховской» группировки, просто мечтал о сцене и готов был на всё, даже на Мрожека. На послепремьерном банкете суровые меценаты с красными лицами и синими от наколок пальцами поднимали тосты за отца, который сумел «въехать» во всё, что «поляки накосорезили» и благодарили его за то, что «Витёк не обфаршмачился» – пьеса называлась «Стриптиз», и они, конечно, переживали за товарища. Впрочем, всё это было в духе и стилистике времени, другой «крыши» у голодающего искусства не было. Кстати, «постановочные» эти парни платили исправно.

Дальше всё, вроде, шло более-менее сносно, посыпались предложения: Корея, Болгария, Екатеринбург, Пушкинский. Отец много ездил и много ставил, попробовал сделать новый театр, и даже почти сделал, но всё вдруг опять стало разваливаться. Проекты срывались, и биться за них не хотелось, начала кружиться голова, откуда-то навалилась свинцовая усталость. Вскоре у происходящего появилось чёткое и страшное определение «рассеянный склероз». Сначала он не поверил. Мы объехали нескольких специалистов, но они не обнадёжили – диагноз подтвердился. Отец ничего не говорил, он продолжал репетировать и преподавать, ездил на встречи, что, правда, было делать всё труднее, давал советы, шутил с гостями, но глаза не смеялись. Ему было больно, видимо, очень больно. Не надо родиться психологом, чтобы понять, что чувствует человек, привыкший быть центром вселенной, пускай не слишком большой, но достаточно уютной, привыкший повелевать и управлять – и людьми и собственным телом, – но вдруг оказавшийся обездвиженным и зависимым. И одиноким – он не мог допустить, чтобы его увидели слабым. Кто-то из прежних друзей и знакомых сам помог ему в этом и вскоре исчез навсегда, остальных он со временем мягко отвадил сам. А потом он принял решение.
Прикрепления: 7872981.jpg (13.0 Kb) · 7729741.jpg (18.3 Kb) · 2814655.jpg (13.7 Kb) · 4475198.jpg (17.1 Kb) · 3470338.jpg (20.7 Kb)
 

Валентина_КочероваДата: Четверг, 09 Ноя 2023, 20:09 | Сообщение # 2
Группа: Администраторы
Сообщений: 6956
Статус: Offline
Я помню этот период, как в тумане, потому что мозги тогда отказывались верить в реальность случившегося и в то, что это происходит со мной. Я успел чудом. Он не брал трубку всего полдня, но голос на автоответчике с каждым новым звонком казался мне всё более и более далёким, и я поехал к нему… Потом были «Склиф» – реанимация, токсикология, несколько странных больниц, центр психического здоровья, дежурства в палате и ежедневный мамин бульон – я помирил родителей почти сразу после прихода из армии, и до последнего дня они были где-то рядом друг с другом, хотя и жили в разных квартирах.... Возвращался он медленно и неохотно – видимо, слишком далеко успел шагнуть, и, похоже, долго готовился. Только через 2 мес., уже дома я решился с ним поговорить.
- Видишь, – сказал я, стараясь звучать естественно и твёрдо, – не приняли ТАМ тебя. Наверное, здесь ещё нужен, что-то не доделал. Подумай – что?
- Да нет, – он горько усмехнулся и посмотрел куда-то мимо меня, в стену, – просто они ТАМ решили, что я ещё мало помучился. Им виднее…

К сожалению, он оказался прав, вскоре к уже имевшимся добавился новый диагноз, и в нашем мед. маршруте появился ещё один пункт – Гематологический центр. Отец был очень слаб тогда и совсем не вставал, но дурная новость его скорее разозлила, чем огорчила. И эта злость неожиданно оказалась неплохим союзником – через полгода болезни пришлось отступить. Правда, нам, тем, кого он оставил в своем ближнем круге тоже немного досталось. Но это было не больно. Главное, он, наконец, поверил, что тело и дух могут жить в одном доме по разным законам, а любви не становится меньше от плохого самочувствия любимого....Он ушёл неожиданно, в тот момент, когда окончательно решил оставаться. Он пробовал ходить, стал спокойнее, много репетировал дома, подтрунивал над актёрами и как-то признался, что всерьёз начал строить планы на будущее. Это был прежний Гедрюс, которого знали и помнили все – здоровый, сильный, с энергичным, немного насмешливым голосом, властный и мягкий одновременно. Думаю, он так прощался.

Его нет уже больше года. Но я до сих пор иногда порываюсь ему позвонить. В это трудно поверить, но первые месяцы я почти физически ощущал, что он где-то рядом и что-то пытается мне передать. Я заболел. А когда выздоровел – многое и многих не узнал. Что-то случилось с углом зрения. Прежние авторитеты и приоритеты теперь выглядели комично. Люди, с непростыми характерами и лицами, которых я раньше считал загадочными, вдруг стали прозрачными и – пустыми. А запутанные вопросы о поиске смысла, неизбежные к 40 годам, оказались совсем не сложными. И я потихоньку начал на них отвечать. А ещё я так же, как он, опускаю плечи, шаркаю ногами и боюсь темноты.

Он оставил мне письмо, в котором пожалел, что был не самым лучшим отцом. Не знаю, – у меня другого не было. Но я точно знаю, что у меня никогда не было более близкого и надёжного друга. И знаю, что именно друга он видел во мне. Хотя, я бессознательно, всю жизнь после того обидного «Эрудита» пытался объяснить ему, что такое сын. Он наблюдал за моими попытками с доброжелательным любопытством, но в итоге всё понял по-своему и заставил меня думать так же. Это было нетрудно – ведь я его сын.

Марина Мацкявичене
Имя
В Литве у многих красивые языческие имена – память о предках, поклонявшихся громовержцу Перкунасу. Среди девушек в этой стране легко встретить Счастье (Laime), Солнце (Saule) и даже Росу (Rasa). И не подумайте удивиться, если где-нибудь в Клайпеде или Алитусе седовласый отец семейства гордо представится вам как Янтарь (Gintaras) или Огонь (Ugnius)…
Слово «giedras» – от него и произошло имя Giedrius – означает «ясный». Литовцы употребляют его, говоря о погоде, «giedra» – то же самое, что русское «вёдро». Когда на небе – ни тени, ни облачка. Считается, что имя определяет судьбу.

В детстве Гедрюс был действительно ясный, правильный мальчик: учился на пятёрки (попробовал бы иначе у мамы-учительницы), участвовал в школьной самодеятельности. По театрам, ввиду их отсутствия в родной деревне, не ходил, но довольно рано понял: нет ничего увлекательней, чем выступать перед публикой, даже если публика – три соседские старушки. Мама, Эмилия Мацкявичене, актёрские забавы сына всерьёз не воспринимала, ведь она уже нарисовала себе его блестящее будущее: врач, инженер или что-нибудь в этом роде. Послушный сын, окончив школу, выбрал «в этом роде»: поступил на хим.фак (кафедра биохимии) Вильнюсского университета и без особых усилий окончил его с красным дипломом. Правда, впоследствии о Гедрюсе-биохимике никто ни разу не слышал. Зато услышали о Гедрюсе-режиссёре. Через энное количество лет в  Москве можно было наблюдать, как толпа избалованных зрелищами театралов (от которых снега в пустыне дождаться легче, чем похвалы), забыв об утончённых манерах, буквально ломится на спектакли Гедрюса и совершенно не стесняется употреблять пафосную лексику: «Это какое-то чудо, бесподобно, потрясающе!»

Своего помещения у Театра пластической драмы не было, спектакли играли на разных площадках, порой весьма удалённых от Садового кольца. Но верные зрители умудрялись находить любимый коллектив и в Капотне, и в Текстильщиках. А уж когда играли в родном «Курчатнике» (театр вырос из студии ДК Института атомной энергии), даже местный автобусный парк выделял доп. машины для 60-го маршрута. И правильно делал, потому что на автобусной остановке у ст. м. «Щукинская» в дни спектаклей с 18 до 19 час. собирались сотни людей. Другие автобусы останавливались и уходили пустыми, а 60-й мгновенно набивался до отказа, утрамбовывался, и, пока катил к ДК, с разных сторон в нем весело гудело: «Мацкявичюс, Мацкявичюс…»

Вниманием публики Гедрюс в ту золотую для него пору действительно не был обделён: им восхищались, в него влюблялись, с ним хотели работать и дружить, ему преданно служили. Его дом, пока не начались серьёзные проблемы со здоровьем, был открыт для друзей, знакомых и малознакомых людей. Многим радушный хозяин и сам казался открытой книгой: вроде бы гений, а такой свойский, простой, ясный, хохочет над анекдотами, по первой просьбе самозабвенно горланит литовские песни. И все же Гедрюс – это большая тайна. Даже для тех, кто знал его близко.
Далее читать по ссылке: http://thelib.ru/books....o]https



(Пост Нины Корначевой перенесен в соответствующий раздел)
 

Форум » Размышления » Любите ли вы театр? » ТЕАТР МОЛЧАНИЯ ГЕНДРЮСА МАЦКЯВИЧЮСА
  • Страница 1 из 1
  • 1
Поиск: